«Нет, – думаю, – этого нельзя: я спутался – лучше я отстраню от себя это пока… хоть на время, а скажу только то, что надо по правилу…»
Взял в руки яйцо и хотел сказать: «Христос воскрес!» – но чувствую, что вот ведь я уже и схитрил. Теперь я не его– я ему уж чужой стал… Я этого не хочу… не желаю от него увольняться. А зачем же я делаю как те, кому с ним тяжело было… который говорил: «Господи, выйди от меня: я человек грешный!» Без него – то, конечно, полегче… Без него, пожалуй, со всеми уживешься… ко всем подделаешься…
А я этого не хочу! Не хочу, чтобы мне легче было! Не хочу!
Я другое вспомнил… Я его не попрошу уйти, а еще позову… Приди – ближе! и зачитал: «Христе, свете истинный, просвещали и освещали всякого человека, грядущего в мир…»
Между солдатами вдруг внимание… кто-то и повторил:
– «Всякого человека!»
– Да, – говорю, – «всякого человека, грядущего в мир», – и такой смысл придаю, что он просвещает того, кто приходит от вражды к миру. И еще сильнее голосом воззвал: – «Да знаменуется на нас, грешных, свет твоего лица!»
– «Да знаменуется!.. да знаменуется!» – враз, одним дыханием продохнули солдаты… Все содрогнулись… все всхлипывают… все неприступный свет узрели и к нему сунулись…
– Братцы! – говорю, – будем молчать!
Враз все поняли.
– Язык пусть нам отсохнет, – отвечают, – ничего не скажем.
– Ну, – я говорю, – значит, Христос воскрес! – и поцеловал первого побившего меня казака, а потом стал и с другими целоваться. «Христос воскрес!» – «Воистину воскрес!»
И вправду обнимали мы друг друга радостно. А казак все плакал и говорил: «Я в Иерусалим пойду бога молить… священника упрошу, чтобы мне питинью наложил».
– Бог с тобой, – говорю, – еще лучше и в Иерусалим не ходи, а только водки не пей.
– Нет, – плачет, – я, ваше благородие, и водки не буду пить и пойду к батюшке…
– Ну, как знаешь.
Пришла смена, и мы возвратились, и я отрапортовал, что все было благополучно, и солдаты все молчали; но случилось так, однако, что секрет наш вышел наружу.
На третий день праздника призывает меня к себе командир, запирается в кабинет и говорит:
– Как это вы, сменившись последний раз с караула, рапортовали, что у вас все было благополучно, когда у вас было ужасное происшествие!
Я отвечаю:
– Точно так, господин полковник, происшествие было нехорошее, но бог нас вразумил, и все кончилось благополучно.
– Нижний чин оскорбил офицера и остается без наказания… и вы это считаете благополучным? Да у вас что же – нет, что ли, ни субординации, ни благородной гордости?
– Господин полковник, – говорю, – казак был человек непьющий и обезумел, потому что его опоили.
– Пьянство – не оправдание!
– Я, – говорю, – не считаю за оправдание, – пьянство – пагуба, но я духу в себе не нашел доносить, чтобы за меня безрассудного человека наказывали. Виноват, господин полковник, я простил.
– Вы не имели права прощать!
– Очень знаю, господин полковник, не мог выдержать.
– Вы после этого не можете более оставаться на службе.
– Я готов выйти.
– Да; подавайте в отставку.
– Слушаю-с.
– Мне вас жалко, – но поступок ваш есть непозволительный. Пеняйте на себя и на того, кто вам внушил такие правила.
Мне стало от этих слов грустно, и я попросил извинения и сказал, что я пенять ни на кого не буду, а особенно на того, кто мне внушил такие правила, потому что я взял себе эти правила из христианского учения.
Полковнику это ужасно не понравилось.
– Что, – говорит, – вы мне с христианством! – ведь я не богатый купец и не барыня. Я ни на колокола не могу жертвовать, ни ковров вышивать не умею, а я с вас службу требую. Военный человек должен почерпать христианские правила из своей присяги, а если вы чего-нибудь не умели согласовать, так вы могли на все получить совет от священника. И вам должно быть очень стыдно, что казак, который вас прибил, лучше знал, что надо делать: он явился и открыл свою совесть священнику! Его это одно и спасло, а не ваше прощение. Дмитрий Ерофеич простил его не для вас, а для священника, а солдаты все, которые были с вами в карауле, будут раскассированы. Вот чем ваше христианство для них кончилось. А вы сами пожалуйте к Сакену; он сам с вами поговорит – ему и рассказывайте про христианство: он церковное писание все равно как военный устав знает. А все, извините, о вас того мнения, что вы, извините, получив пощечину, изволили прощать единственно с тем, чтобы это бесчестие вам не помешало на службе остаться… Нельзя! Ваши товарищи с вами служить не желают.
Это мне, по тогдашней моей молодости, показалось жестоко и обидно.
– Слушаю-с, – говорю, – господин полковник, я пойду к графу Сакену и доложу все, как дело было, и объясню, чему я подчинился – все доложу по совести. Может быть, он иначе взглянет.
Командир рукой махнул.
– Говорите что хотите, но знайте, что вам ничто не поможет. Сакен церковные уставы знает – это правда, но, однако, он все-таки пока еще исполняет военные. Он еще в архиереи не постригся.
Тогда между военными ходили разные нелепые слухи о Сакене: одни говорили, будто он имеет видения и знает от ангела – когда надо начинать бой; другие рассказывали вещи еще более чудные, а полковой казначей, имевший большой круг знакомства с купцами, уверял, будто Филарет московский говорил графу Протасову: «Если я умру, то Боже вас сохрани, не делайте обер-прокурором Муравьева, а митрополитом московским – киевского ректора (Иннокентия Борисова). Они только хороши кажутся, а хорошо не сделают; а вы ставьте на свое место Сакена, а на мое – самого смирного монаха. Иначе я вам в темном блеске являться стану».